Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика





День двадцать седьмой. «Воислава варит любовный напиток»

На берегу Итиль-реки не за обычным глиняным дувалом, а за бревенчатым забором разместилось в Итиль-городе русское гостевое подворье. Среди других на подворье — истобка киевского торгового гостя Буда. Рубленная из бревен, топится по-черному. Рядом амбары для зерна, под общей крышей кладовые для других товаров. Чуть поодаль своя смолярная для починки и хранения лодий, парная мовница.

На ночь крепко затворены ворота на русском подворье. Крепко спят работники. Только спущенные с цепи псы по подворью гуляют.

Два коня подскакали к воротам. Обнялись всадники.

— Завтра день брачных хороводов, Воислава! Стань моей женой!..

— Я согласна, любимый!.. Прости, что не зову в дом. Но раз завтра у нас свадьба, мне надо приготовить себя к брачному ложу. До утра, мой лохматый Волчонок!..

Открыли ворота разбуженные работники. Не верят своим глазам, что Воислава вернулась. По городу уже пошел слух, что она погибла.

— А отец мой? Неужели все еще не вернулся? Ведь уже очистилась река, идут купеческие караваны, — тревожится Воислава...

Ничего еще не знают работники о судьбе Буда.

Засыпает в беспокойстве Воислава. Но сон ей снится счастливый. Привиделся Воиславе Волчонок в образе сказочного Девгения Акрита (прекрасного воина). Было, будто прислышалось Воиславе сладкое на гуслях играние и к оконцу она приникла и узрела Волчонка на белой лошади, сам-четверт мимо двора едуща. И вселилася в нее любовь. И рекла она: «Как это мимо двора Прекрасный воин ехал и мой ум восхитил!» И возвратился Волчонок... И, услышав его, Воислава к оконцу снова припала: «Аще имеешь ко мне любовь великую, то ныне меня похищай, яко отца моего дома нет, ни сильной моей братии. Или к чему тебе похищать меня? Азъ сама еду с тобою...» Крикнула так во сне Воислава. И пробудилась. Во двор выбежала, будто догоняла Девгения.

Денница еще даже и не проглядывала. Стояло тугое тихое зарание. Еще в полной силе были звезды, и только само небо едва начало мелеть, теряя перед рассветом в своей глубине. Ибо незачем отвлекаться людям днем от дел и глубинами неба завлекаться.

Воислава постояла на крыльце, разглядывая звезды. Улыбнулась не то звездам, не то своему растаявшему сну. Плеснула водой из кадки у крыльца себе в лицо. Вернулась в истобку, и вот уже мигом запылали уголья в очаге, как положено перед свадьбой. Воислава начала варить в корчаге пряный, пронзительно пахнущий коноплей и шалфеем чаровный взвар.

Сварив взвар, Воислава захватила из дома божницу с домашними богами, чурами, и поспешила в баньку. Мовница была уже нагрета, а камни накалены, Воислава скинула с себя сорочку и решительно шагнула, творя мовь, в белые облака поднимавшихся, шипящих клубов пара. Из белого пара она выскочила только затем, чтобы, глотнув воздуха, захватить ивовое прутье, которым она, теперь не останавливаясь, все хлестала и хлестала по своему крутому телу.

Давно уже раскраснелась и обмякла ее плоть. Давно уже каждой порой, каждой клеточкой открылась кожа, но Воислава упорно все плескала речной водой, — родной, будто нарочно к ней из Руси притекшей влагой, на банные камни и все била и била себя по стегнам и лону, окачным, округлившимся персям, по всем удам, всем членам своим. Она понимала, что плоть сегодня, как воду песок, должна будет впитать в себя особый чаровный взвар, и боялась недоусердствовать. И уже чувствовала она, что дальше только мучает мовью себя, никчемно обессиливая как раз в самое заветное, брачное утро. Однако она все тянула время.

Еще прошлой весной, когда Воислава, озоруя, пристроилась в весенний девичий хоровод, а ее вытолкнули обозвав «нечистым детском» (непомытым ребенком), она готова была живот положить, лишь бы приблизить время, когда можно будет, приняв в распратенную плоть чудесный взвар, по поверью, открывающий в девушке женственность, с гордо поднятой головой, по праву войти в весенний свадебный хоровод невест. Но сейчас, когда до брачного ложа оставалось лишь несколько часов, а взваром можно было хоть сейчас облить тело, она медлила. Ведь в обряде подготовки девушки к браку для тела тяжкое испытание, которое надо вытерпеть. Испытание таинственное и пугающее, недаром каждая русская девушка должна творить его над собой одна-одинешенька, не на людях, чтобы никто не прознал про ее многие страхи, а коли сердце не выдержит, то чтобы вины ни на ком не было. Потому что, как при родах, когда поднимается душа на ступень выше — была женскою, становится материнскою! — так и тут ступень вверх: была девушкой, но теперь женщину в себе открыть хочет. И взвар должен проверить, выдержит ли сердце ее родовые муки. Воислава собралась, решилась — вот сейчас плеснет на себя взваром. Она согласна. Пусть скорее решают боги: то ли на небо ей сразу пойти, то ли можно ей семьей (женой) становиться?!

Однако под оконцем Воиславиной истобки совсем некстати вдруг заплакала кочевничья песня:

Весной, когда двинутся талые воды,
потекут бурные потоки,
взойдут светлые звезды,
внимай моему остереженью без смеха.
Не верь красоте Весны,
не опирайся на воду.

Дверь в мовницу резко распахнулась, и певшие песню две молодые кочевницы, Воиславины подружки, застыли на пороге. Всплеснули руками, закрыли лица рукавами:

— О-е! Что ты делаешь, дочь руса? Да разве ты не знаешь, Воислава, что нельзя у нас в Хазарии, встречая Весну, опираться на воду?.. Дурная примета!.. Хуже нет приметы!..

Кочевницы испуганно отвернулись. Но не уходили.

А Воислава стала перед ними, как была, нагая, распаренная, в клубах белого пара, выставила руки в боки:

— Чего же дурного-то в том, чтобы волноваться, соседушки?! Мне ж замуж сегодня! Умыкать меня сегодня будут! Или немытою мне в брачный хоровод становиться?!

Кочевницы все отворачивали лица и не уходили.

А Воислава, распаляя себя, припомнила свои прежние с ними бесконечные сыры-боры-разговоры. Веря и не веря, разинув рты, хоть муха залетай, они слушали Воиславины были-небылицы про лихие русские свадебки. «Ажно догнал ее Буд, отец мой, со всего маху раз и другой палицей булатной в голову, а Словена, мати моя, рече: — Азъ думала, что камарики покусывают, ажно руськие могучие богатыри пощелкивают... — да как хватила она отца моего за желты кудри: — Ты, Буд, Будушка, возьми-ка, Буд, меня за себя...» Слушая Воиславу, хазарские женщины испуганно и восхищенно отворачивались и кутали лица в темные платки, а Воислава свысока смеялась. Она нарочно рассказывала былины, как будто про родных своих, — так к ней родные-близкие, по которым она стосковалась, приходили! И она подбавляла жару: «А как же иначе? Иначе у нас и быти не мочно. Вот и меня возьмите. Не буду я ждать-краснеть, как вы, кому меня отдадут, за подарки продадут. Я любимого сама в толпе выберу, изловчусь и — ну охаживать, а когда побью-покорю, то спрошу: — У тя есть ли охота, горит ли душа, со мною, с девицею, позабавиться?..» Соседки не верили. А Воислава: «Ну и что?! Какой тут зазор? Так и повелю: — Возьми меня за себя... Я же не вечер-ночку, навсегда должна ладо свое выбирать. У нас, у Русев, как? Семье, сиречь жене, долги веки с мужем коротать и здесь, и там, в ином мире. У нас коли погибнет муж, то и самой живой не оставаться: на костер вместе с останками мужниными почетно взойти, чтобы соборно и там, — Воислава показывала на небо, — вместе и там жити...»

Кочевницы наконец отвели рукава от лица, перестали заслоняться. Воислава осмотрела их; вдруг хохотнула, как взыгравшая кобылица, крутанулась:

— Гей, вы, тоурки — юрточные юбки! Чего дивуетесь? Али я среди вас не смотрюсь? Али я не Тана Жемчужина ваша — вещая, золотоволосая? Ну, что рты разинули? Да я с моею красою захочу — самого Хорса-Солнце приворожу, с ума сведу!.. Э-эх?! Это вы... Вы, кочевницы... Как овцы вы у мужей!.. А я... Ольно уж азъ теперча горячо рассутюсь... Вона я какая и без зелья приглядная. А с чаровным-то зельем... Что глаза пялите? Зельем я сейчас мазаться буду: обычай у нас такой — перед брачным ложем надо кровь свою разогреть. Во намажусь я зельем, и на меня, сударушку, будет раз взглянуть — все одно что на всю жизнь питья забудущего испить...

Кочевницы-подружки бочком вытеснились в дверь и осторожно и плотно дверь за собой прикрыли.

Воислава опять осталась одна. Плеснув воды на камни, поддала пару. Она уже чуточку себя каяла, что поерничала.

А как же суженый? Как Тонг Тегин?

Но не в характере Воиславы было отступать. Брякнув похвальбу зазря, она стала упорствовать.

— А что, и Хорса покорю! А ну, Лялюшка-Ляля, Весна Писаная, подтверди мою правду, освяти мою роту-клятву!

Воислава притворно нахмурила свои пшеничные косицы-брови, будто заместо Ляли сторожа себя; потом с криком: «Чур меня!» (это она позвала на помощь домашников: божков-предков!) — плеснула на себя взваром.

Еще и еще. Она выливала на себя взвар отчаянно-резко, словно входила в слоть или на жар — в ледяное месиво или на горящее уголье. Взвар обтек тело коричнево-зеленой, тугой, маслянистой пленкой, быстро и колко отвердывая в паху и под мышками. Воислава, как-то неловко, будто подбитая птица, взмахнув руками, присела, а выпрямиться уже не смогла. От сладко-кислой куревы, пьяняще разлившейся по мовнице вместе с растекающимся взваром, в горле спазмами перехватило дыхание. Сердце в ее груди сбилось и застучало, перебиваясь и больно отдавая куда-то под левый сосец.

— Ой, Хорс! Не забирай меня к себе на небо! Я по земле не нагулялась. Любимый тут у меня!

Превозмогая боль, Воислава все-таки подняла над собой полуопорожненную корчагу и выплеснула на себя ее всю до дна. Курева пошла по мовнице клубами. Голова у Воиславы кружилась, но вот дышать ей стало легче.

— Не бери меня. У тебя такой великий выбор, о Хорс. Меня Волчонок полюбил. Я обещала ему семьей — женой быти... Молю тебя, о Хорс. Ты сильный, самый красивый. Тебя любая полюбит. Оставь меня Волчонку. Сгинет он без меня...

Внутри у Воиславы что-то оборвалось, и она почувствовала, как в тело ее входит странная и радошная легкость. И уже представилось ей, что ее тело — уже вовсе не ее: во всяком случае, не то прежнее сбитое тело отроковицы Воиславы, которое сейчас можно бы ущипнуть, не жалеючи, за стегно и вскрикнуть: «Чур меня!»

Раньше-прежде, когда она чувствовала, что что-то не так, она всегда сразу звала на помощь непременного охранителя своего рода — своего предка, домашнего бога Чура. Но сейчас стегно, которое она, будто клешней, ухватила двумя пальцами и даже кожу выворотила для пущей боли, не чувствовалось. Оно онемело. И что было звать Чура, когда эта плоть была уже какая-то совсем чужая, не ее рода и колена?! Власть Чура ведь не распространялась на чужое?.. Но чья она теперь становилась, прощаясь с Чуром? Переходила под руку к Хорсу? Или в веру Волчонка?..

Воислава все-таки ущипнула себя за другое стегно, опять его не почувствовала. Хотела испугаться, но почему-то вдруг развеселилась, как после изрядного кубка олуя — отаи она уже, конечно, пила хмельной олуй (пиво) на братчинах.

А развеселившись, Воислава даже подмигнула стоявшему на принесенной ею божнице Чуру. Она подмигнула Чуру и приметила, что Чур вроде как ей ответил. Его маленькая фигурка, вырезанная из дерева, скрючилась и скорчила ей рожицу. Воислава подумала, что хмелеет, успокоила себя: «Оле! Азъ блюстилась перед испытанием. Лялиным. Обаче оное быдно хмель... Ха! Со хмелем-то азъ вборзе справлюсь! Ради Тонга Тегина, суженого моего, справлюсь!»

Зеленая курева от взвара уже не клубилась. Голова у Воиславы быстро яснела. Воислава воспользовалась этой ясностью и совсем легко и без усилий даже не представила, а ясно увидела перед собой толстое, доброе и совсем безресничное лицо своего суженого Тонга Тегина Волчонка. Воислава представила, как она теперь станет вместе с Тонгом, сложившим с себя бремя помазанника на престол, торговать хлебом на мосту. Какие вкусные бухони у них всегда будут! И как ласково и хорошо он будет смотреть на нее, когда часами снова будет ей, как прежде, глаголить-рассказывать про славу кочевников!

«По городу слух пустили, что я — Тана золотоволосая. Божественна, как Алан Гоа — вещая жена, способная родить Кагана, — подумала Воислава, — ан нет, не быть уже Алан Гоа мне, я стану простой кочевницей. Прижилась-обжилась, и обличьем скоро такая же буду... раскосая...» Она опять засмеялась, вся больше веселея от пряного взварного духа, и даже хотела поискать зеркальце, чтобы построить перед ним рожицы. Почему кочевники так преклоняются перед Алан Гоа? Воислава подумала, что вряд ли только за ее красоту. Наверное, Алан Гоа была гордой, властной и, как русские женщины, — воительницей?! Поленицей, как ее, Воиславы, родимая мати?..

Воспоминание о матери переменило направление Воиславиных мыслен. Она забыла принца Волчонка. Уже не думала о себе — его жене, Тане Жемчужине. Теперь она думала только о матери. Она даже пощупала свои бедра, живот, грудь — отец ведь говорил, что она подрастает вся в мать... Предстала ей мати бледной, стоящей возле уже оседланного коня. Мати была в доспехе и шлеме, с луком и тулом, полным стрел. А вместо меча была у матери короткая палица за поясом. Мати протягивала обе руки Воиславе-малышке. Крепкие, но узкие в запястьях руки, с темными полосками на пальцах, следами от снятых украшений, колец-жукозиньев.

«Ты уж замести меня в родине-семье, Воиславинька! Отец, может, к зиме из похода вернется. Блюди отца. Добрым подружьем ему будь. Сама знаешь, для руса в женщине одной красоты мало. Русу надо, чтобы женщина была лицом красна, станом статна, а умом сверстна. Вот и будь ты отцу, если я с поля боя не вернусь, вместо меня — умом сверстной, во всем ровней, не супротив-ницей. Семью-жену отец новую искать себе не будет. Это у нас, русов, не принято. Однако скажи, чтобы и за мной в «иной мир» отец не торопился. Пусть тебя прежде в люди выведет. А ты ему не едино портомойницей будь. Учись разуму, чтобы отец с тобой думу сдумати всегда мог и слово перемолвити... Ну, все вот. Передай отцу, что очень ждать я его в том мире буду. Как тебя вырастит, так пусть сразу приходит. Лишнего меня там не томит...»

Боясь неосторожным движением спугнуть видение матери, Воислава замерла. Она совсем не шевелилась и, если бы умела, остановила бы и дыхание.

Мати!!! Сколько раз в дальние-давние, еще даже не отроческие, а самые детские свои весны с каким-то странным чувством одновременно и радости и зависти подглядывала Воислава, как после мовницы поднимали материнское тело, свежо пахнущее коноплей и шалфеем, сильные отцовские руки. А мати на руках отца тянулась к нему, покрывала частыми поцелуями его лохматые косицы-брови, и шею, и плечи...

Воислава прикрыла глаза. У нее часто билось сердце. А грудь была туго стянута, как глиняной рубашкой, наполовину затвердевшей, застывшей массой чаровного зелья. Грудь жарко поднималась и при выдохе упиралась в колкие, студящие хлопья. Воиславе стало страшно. Грудь кололо изнутри, будто наконечниками стрел. «Нет, нет. Я нисколечки боли не боюсь и все разумею, что это испытание», — уговаривала себя Воислава. Но взвар проникал в кожу, студил тело каким-то странным, не обычным зимним, а горячим, будто щекочущим и похищающим холодом. Он теперь сковал ее тело уже, как кольчугой.

Воислава с трудом шагнула к оконному волоку, открыла. Дунула на светильник. Банные камни приостыли и мерцали в серых утренних сумерках с красноватой жутью. Воислава взмолилась к отцу: «Отец? Как же не вернулся ты? Как же оставил меня одну — нарушил роту клятвенную: довести меня до венца брачного? Ведь не довел?! Если ты ушел в иной мир, то как же придешь ты теперь к моей матери, не взяв для нее с собою самого дорогого подарка — имени молодца, которому вверил дочь?!»

Кожу холодило все жарче. Обманывая себя и перед самой собой делая вид, будто поправляет сорочку, Воислава коснулась кончиками пальцев шеломей — своих округлых девичьих холмов. Высвободила из-под взвара будто две вишневые косточки из краснеющей мякоти. Помедлив, провела пальцами в ложбине меж шеломей: сняла, — как она себе сказала, — лишний сгусток взвара. Из-под пальцев глянула на нее полоска собственного тела. Воислава опасливо отдернула руку: полоска кожи, очищенной от взвара, высветилась слабым, будто идущим изнутри, влажным светом.

Воислава опустилась на колени:

— Ой, Лялю-Лялюшки! Пытай меня тремя котлами, тремя водами обмывай. Отвори во мне сладость женину. Приди ко мне, Будовой дщери, замужество честно, хорошо. Соколом мое прилети, соловьем мое просвистай, горностаюшкой припрядай, серой утицей приплыви — белой лебедью меня оберни!.. Лялюшки-Лялю, красной женой меня оберни!..

Было с ней в детстве, в Киеве, что она едва не нашла себе суженого раньше времени. Малышкой она все время мечтала залезть на кручу к Перуну, потрогать его золотистые усы и погладить голову серебряную. Взрослые ее на кручу не пускали. Но она как-то вырвалась, бросилась из лодки в воду, доплыла до другого берега и птицей взлетела на обрыв, тут только вспомнив, о чем предупреждали ее все: то, что теперь ей обратно уже нельзя сойти, что теперь отдала она саму себя Перуну. Тогда отец все-таки ее спас. Челом Буд великой княгине Ольге бил, волхвам все добро семейное отжертвовал, — однако выкупил дочку у златоусого бога. А вот теперь? Отца-то нет ее спасать! Куда она сейчас спешит-рвется?! Зачем на весенний свадебный хоровод Хорса на себя поглазеть зазывала? Чарозным зельем сейчас обмазалась — ради суженого, ради Волчонка. Но зачем пришло ей на ум прельщать Хорса? Разве она не знала, что это едино, как забраться на кручу невозвратную к Перуну. Как она такое могла вытворять? Надо скорее, скорее в Волчонку, чтобы охранял, защитил от Хорса!

Воислава упрямо тряхнула головой. Еще можно отчураться — кинуться в воду, быстрехонько смыть с себя, убоясь брачного хоровода, страшный взвар — тот, что сама она еще с осени по корешочку, по травке насбирала, приготовила.

Воислава с трудом встала с колен, напряглась — кольчуга лопнула на ней, посыпалась на пол, открывая все ее очистившееся и будто засветившееся изнутри тело. Она всплеснула руками: «Скорее, скорее! Рассутиться надо!» Она попробовала, превозмогая боль, постучать по своему телу ребром ладони, — сильнее, резче. Сквозь боль растирала себя, сбрасывала взвар с себя, помогая быстрыми пальцами пробуждаться, оживать своей коже. Губы ее полураскрылись, и в их участившемся, сбивчивом дыхании слова чаровного заговора, которые Воислава твердила, раскручивались, как веретено. Оно все убыстряло бег. «Лялюшки-Лялю!» Было, будто Воислава оборвала кудель и словесное веретено зашлось только на этом одном беспрестанно прошептываемом заповедном имени «Лялюшка!» Воислава закинула назад голову, обхватила руками, оглаживая, свое тело. Кожа была по-прежнему холодной. Тело будто возвращалось к жизни после того, как было отморожено. Но по всему телу, однако, шло какое-то странное, беспокойное тепло. Не то, обычное, уветливое, которым согревает меховой кожух. Но другое, странное, тепло, будто куда-то с собой зовущее, тревожащее, томящее, словно стекающее с холмов груди.

— Ой, мой Волчонок! О, шерстяной мой! — Воислава охнула и, выпрямившись, стала потерянно обхватывать себя руками. — Ой, милый мой! Родной! Любимый! Да чего же это такое со мной деется?.. Спаси меня, Волчонок! Где ты? Где?

Она ощутила, как словно набухают, беззащитно обнажаются, будто выставляются в срамоте своей, ее перси, живот, стегна, спина, зад...

И ей показалось вдруг (она с ужасом увидела эту картину!), что она стала как женщина на сук ар ракике (невольничьем рынке). Воислава видела на невольничьем рынке, как приказные Гера Фанхаса, желая продать молодых женщин подороже, у всех на глазах стягивали с них одежды. А женщины лишь закрывались ладонями, беззащитно и униженно. И голосили, — убивая в плаче свой стыд.

И вдруг теперь Воислава тоже заголосила. Она слышала себя саму: как она по-бабьи кудахчет, бессильно жалится, причитает. Когда прежде она слышала это жалкое причитание женщин на сук ар ракике, то она всегда, скривя губы, высокомерно отворачивалась, полная презрения. Кровь бросилась Воиславе в лицо: «Неужели я могу быть такой жалкой?!» Но сейчас она ничего с собой не могла поделать. Причитало тело, а она не могла ни повести плечами, ни покрутить стегнами, потому что теперь уже вроде не она приказывала телу, а тело хозяйничало, властвовало над нею, — распоряжалось с помощью растопляющей сладости, стекающей с холмов и заставляющей вздрагивать ее всю и будто уже не сидеть, не стоять, не ходить, а плыть. Плыть в теплой, расслабляющей воде, как в мареве парном и томном... Неужели вот после этого взвара она будет теперь всегда так жить?! В этой ласковой приторможенности и сладком промедленье? С тоской по неге и в бессилье?

Она боролась за жизнь, но с нею было, будто она засыпает. Засыпает навсегда, как замерзающая в степи.

Она пробовала обратать зелье заговором, но, однако, не только поваживание, не только тот искусный, с волхвами выучиваемый сторонний звук, которым заговаривают взвар, но и свой голос не вышел из ее вдруг ставшей чужой, неподчиняющейся, расслабленной груди. Прихлынувшая кровь растекалась в теплом и безвольном зазоре, стеснительном стыде, в котором вопреки себе самой она чувствовала щемящую, умиротворяющую сладость. И вдруг причудилось Воиславе, что она, как овца, трется о сильную руку Волчонка, желая ласки и уже будто негуя саму себя. И тут же как сказочные крутоверхие терема, вдруг будто шевельнулись и потянулись, вырастая и, казалось, вбирая только в одних себя всю кровь из ее тела, совсем стороннего и обезволевшего, выперли и нестерпимо сладко заболели ее шеломи. И вслед за шеломями сами шевельнулись и плавно разошлись, как два струга, ее стегна. И с нею стало, как будто где-то на черте между бдением и сном, — потому что в ее виденьи цветно и ярко, как в предрассветном смятеньи, явились многие кочевничьи лица. Лица надвигались на Воиславу и будто каждое хотело засмеяться ей в очи. А одно внезапно покатилось, как тарелка. В тарелке были отверстия для ноздрей, для глаз-щелочек и для рта гармошкой нараспашку. Воислава дернулась, бессознательно заслоняясь от надвигающейся тарелки. И в тот же миг будто что-то схватило ее. Теперь уже ее дыхание было от нее отдельно. Частое и тяжелое. А тело стало грубо мучить ее. Оно вывертывалось, как ящерица, которая по весне сбрасывает прежнюю свою шкурку. Воислава будто провалилась в пустоту и тут же мягко осела.

И стало с нею потом такое, что она вдруг догадалась, почему волхвы, общающиеся с богами, носят женскую одежду. Из пустоты и прострации пришло к ней мгновение легкости, будто даже приподнявшее ее над землей. Длинным и блаженным, воистину как кудесный выдох, всеоткрывающим было это мгновение. Потом Воислава чувствовала, как приостывают ее холмы и плывут стегна. Но мгновение легкости все счастливо длилось. Летело, как парящая птица, и она сама будто была этой лебедью-птицей, и будто летела над землей, и открывала в себе смысл жизни рода, и постигала свою сопричастность этой тайне. «О, Тонг Тегин, принц мой!..»

Позже, когда Воислава пришла в себя, она, как положено, встала лицом к божнице и сотворила поясной поклон Ляле:

— Ляля! Весна Священная! Кланяюсь за испытание и разрешение...

Теперь Воислава улыбалась. Она прошлась по мовнице и чувствовала, как, будто изнутри разогретые, плавно ведут ее уды: и руки, и плечи, и бедра, и спина. С кожи взвар совсем обсыпался, освежив и очистив ее всю и будто даже просветлив.

Она накинула на себя рубашку, легко перебежала через двор в жилую истобку и с каким-то внезапным озорством перед медным зеркалом снова скинула с себя рубашку. Застеснялась, закрыла лицо ладонями, но, зардевшись, решительно отвела руки:

— Эй, Чуры, боги домашние, и ты, истобка! А ну гляньте-ка на красу-басу?! Али не хороша, не ладна без покровов азъ? Ой, мой принц Волчонок, какой подарок я тебе навсегда несу?!..

Она была хороша, и все в доме поняли это.

На Воиславу ласково глядели, почерневшие, окуренные, бревенчатые, срубленные в обло стены. Глядел нежно-мягкий земляной пол: сейчас так и ластился к ее ступням. Приглядывались, дивясь, начищенные веселые корчаги, латки, горнцы, коши — они толпились на прижавшихся, приласкавшихся к стенам скамьях и толкали друг друга в боки, приговаривая: «А и хороша наша хозяюшка Воислава!» А говорун-очаг, ссутулившийся под наивысшим огромным закопченным рогом дымовода, сплетенным из ивовых прутьев, вроде уж и охальничал-заигрывал с нею, потому что вдруг зашипел и засвистел.

Воислава, гася срамоту, попробовала подмигнуть милым своим товарищам по истобке и, опомнившись, всплеснула руками, кинулась к окошку, торопливо заволокла-задвинула бесстыжую щель. Потом, ослабело, прислонясь спиной к крепким бревнам и переводя дыхание, сказала уже совсем не по-девичьи, д по-женски:

— Ой, Лялюшки! Ажно совсем осоромилась азъ! Оле, ввел меня Чур треклятый в стыдобушку!..

Воислава почему-то погладила себе живот, и опять, в который раз в это утро, будто дальний всполох, родилось в Воиславе ощущение детска (ребенка). Показалось ей, будто детско уже в ней. Ей хотелось материнства. «Берегите меня! Я — женщина! Я готова продолжить род!» — говорило внутри ее. Многие ли знают теперь секрет русского чудодейственного взвара, помогавшего девушке в первую же зрелую весну открыть себя в себе: женщину и саму себя в мире?! Воиславе посчастливилось. Она гладила свой живот и светло улыбалась. И, совершенно не стыдясь, думала, как хорошо стать матерью.

Она стала одеваться к брачному хороводу. Распушила расчесала свои золотистые волосы и вложила длинными прядями в серебряные кольца. Накинула на себя зеленую с серебром рубашку. Просунула ступни в зеленые сафьяновые плеснины на серебряных каблучках. Продела в уши серебряные усерязи с жемчужными бусинами.

И стучат по земле каблучки звонкие, сами стан Воиславы плавно раскачивают, бедрами, как лебедушка, поводить научают.

Уже на ходу Воислава ловко надела на голову витой серебряный обруч и прикрепила к нему те серебряные кольца, в которые пушистыми волнами были просунуты ее золотые, пшеничные, солнцем отмеченные волосы. Серебряные кольца пришлись на виски; и от висков волосы спадали теперь Воиславе на грудь, закрывали высокие холмы. На шею одела гривну серебряную — ожерелье витое.

На мосту Воиславу встретила толпа ходуном.

— Эй, Лялюшка-Ляля, Весна Священная, здравствуй! Я чувствую», что ты рядом со мной. Поможешь мне? Вон свет-то какой стоит синий! И почки проклюнулись! А ночью луна молодая выглянула. Ну, Тонг Тегин, скорее ищи меня!

Воислава зажмурила глаза и окунулась в толпу, как в реку. Ее облепило сразу другими телами, стало пропитывать жаром и потом. Все вокруг что-то кричали, обнимали, целовали друг друга. Вот-вот должны были начаться свадебные хороводы.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница