Счетчики




Яндекс.Метрика



День тридцать девятый. «Пожар в Соломоновом храме»

Звонкий детский голос громко пел на площади под окнами Белого храма песню:

Разгневанный, я направился за добычей,
Я зарычал, словно лев,
Я рубил головы героев. Кто меня удержит?
Мужам я отделил головы от шей,
Золото и серебро я захватил.
Кто за меня не радуется?
Кровь Руса текла, как вода,
Кости Руса легли, как горы,
Его крепкое мужское потомство стало рабами,
Его чистое женское потомство стало рабынями.
Мы хлынули на них, как поток,
Мы появились у их селений,
Мы разрушили их храмы,
Мы нагадили на их идолов.

Дети играли в войну с Барсом. Дети повторяли обряды взрослых, которые вчера во главе с Каганом вышли из города и пошли навстречу Барсу, и тот ребенок, который так звонко сейчас пел, изображал шамана, стоявшего за спиной Кагана и певшего за него, а другой ребенок, который изображал самого Кагана, только разевал рот и шлепал, облизываясь, губами.

Дети играли в победу над Барсом. Но Иосиф уже знал, что свершилось противоположное. Он посмотрел из окна храма, засмеялся сухо и зло и приказал Геру Булану:

— Пойди, Лосенок! Прикажи детям не играть больше в войну!

Во дворе Белого храма была масса детей — родители свели их сюда на время военных действий. Под защиту храмовых стен.

Дети замолкли. Иосиф подумал, как удачно все-таки получилось, что он не вышел на битву сам, а отправил одного Кагана, сам же взял отряд Булана и объявил, что остается на острове, чтобы до последнего оборонять храм.

— Мы умрем красиво! — сказал вслух Иосиф и обнял вернувшуюся к нему Серах. Она оказалась лучше, чем он думал о женщинах. Царица прихватила, отправила в Крым богатство Фанхаса, как она сама объяснила, не ради корысти, а чтобы было на что беречь и тайно хранить где-нибудь в пещерах скинию и ковчег. Это она заранее позаботилась и украла их, вывезя из храма, где все шло к тому, что святыни могли осквернить или разграбить. Отправив сокровища, Серах успела на дороге перехватить направляющееся в Крым золото из Куббы. И тоже направила в надежное место. А сама вернулась и старалась в эти последние дни всячески сгладить тяготы, сделать все, что можно, для Иосифа. Она и отряд Гера Булана удержала от бегства. Ей нравилось, что среди всеобщего уныния и смуты она выглядела неизменившейся — красивой, молодой, уверенной, напористой, деловой, преданной.

Иосиф дружески обнял верную Серах и благодарно засмеялся.

Отпустив жену, долго пытался остановить улыбку. Ладонями массировал себе лицо. Его «мускулус ризориус» (мышцу смеха) свело от напряжения, кожу лба собрало гармошкой, щеки раздуло, губы растянуло, и он все никак не мог разгладить их. Улыбаться Иосиф начал еще вчера на рассвете и беспрерывно улыбался весь день и всю ночь.

Он улыбался, когда ему сообщили, что подкупить присоединившихся к Барсу союзников не удалось. Хан печенегов Куря взял золото. Но ударить в тыл Барсу наотрез отказался, обещал, что пойдет постращать Киев (и разумеется, пограбить окрестности). Обещал, что готов подстеречь Барса в засаде. Но сражаться в бою не захотел ни в какую. Чуваши, мордва, меря, все встали под голубое знамя Святослава. Лопнули и надежды на гузов, — те дали свою конницу в помощь Барсу и от вероломства отказались.

Пробовали хазары купить самого Барса... Иосиф улыбался, когда Барс отказался от огромного выкупа.

Улыбался, когда тавангары после этого вышли из повиновения Иосифу — собрали вооруженных родичей и кое-какие подкрепления, присланные из степи, и, уже не спрашиваясь у Иосифа, посадили Кагана на арбу, поставили перед ним воина, который за Кагана держал медное Знамя, и все-таки двинулись навстречу Святославу. Тавангары понадеялись на удачный конный бой с Барсом. Ударили против гузского вспомогательного войска. То рассыпалось. Но за ним оказались ощетинившиеся копьями пешие ряды. Хазарская конница, с ходу напоровшись на русские копья, тяжко погибла. Ожидая подхода русов к острову, Иосиф проулыбался еще и всю ночь. Он помнит завет Неизреченного бога, что надо делать веселое лицо, когда не знаешь, что делать. И, пожалуй, исполнил этот завет слишком старательно, во всю показывая окружившим его женщинам (и богу!) свои белоснежные и, несмотря на несчастье, заботливо начищенные ревнем зубы.

Он подозвал к себе Серах и рассказал ей при всех забавную историю, как во время пожара, когда уже рушилась крыша, муж никак не мог оторваться от жены. Он погладил по головкам двух чужих малышей из числа прятавшихся в Храме и пошутил, что охотно сделал бы одного из них — так, мол, они оба красивы — своим наследником. Но теперь, кажется, уже ему нечего им завещать. Он вел себя с женщинами и детьми так, как будто не было сейчас в государстве для его главы более важного дела, чем заботиться о подросшем семени и о том, как ободрить женщин. И он смеялся беспрерывно и в душе благодарил Айн-Ничто за то, что надоумило его такому надежному способу остаться в памяти бесстрашным героем и смельчаком. Так прошла еще ночь!

Однако к утру, когда он узнал, что Гер Булан вместе со своим отрядом «надежных воинов» перебежал ночью к русам, его «мускулус ризориус», не выдержав нагрузки, сдала. Мало, видимо, он тренировал ее раньше. Лицо у Иосифа одеревенело, превратилось в сплошную маску смеха, усеянную вдруг проступившими застарелыми оспинами и неуклюже украшенную будто приклеенным, раздвоенным клином зелено-красной бороды (брадобрей со страху перепутал пропорции красителя). Теперь, чтобы убрать с лица маску смеха, Иосифу приходилось массировать лицо руками, помогать пальцами мышцам, и с каждым разом эта помощь удавалась все труднее и дольше.

Обойдя двор и расставив воинов, Иосиф вернулся в храм. Он искал прохлады. Но и внутри всегда холодного, золотисто-белого храма было сегодня жарко. Горевший всю ночь по обоим берегам город раскалил воздух, и тот, словно нагнетаемый насосом, теперь устремлялся к острову, — к холму, на котором стоял Третий храм. За несколько часов горячий воздух высушил и сморщил, как урюк, кипарисовый потолок, мозаичный пол и резные украшения, прибитые к колоннам. Глинобитные стены храма отдавали жаром, как камни очага.

Серах приказала желторизным (она очень усердно командовала всеми и даже перестаралась, решившись приказывать в храме) погасить огонь в жертвеннике — достаточно было искры, что храм вспыхнул, будто склеенный из китайской бумаги, и все находившиеся в нем сгорели бы заживо.

Какое распоряжение? — с каким-то обреченным весельем думал Иосиф. — Сгореть в храме — разве не красивая смерть? Это же смерть праведника!»

Иосиф с тем же обреченным весельем уверял себя, что при всей безусловной древности поклонения Неизреченному богу в его исторических свитках недостает великомучеников. Выходило, что сам-то бог весьма устрашал людей, а вот люди за бога сами не мучились. Иосиф предположил, что Неизреченный, видимо, хотел обойтись без наивных упрямцев, вся святость которых состоит лишь в том, что они ложились под колесо судьбы, даже не попытавшись хоть чуточку сдвинуться с проезжей части.

«Поздние веры, отпочковавшиеся от веры Неизреченного, похоже, с лихвой возместили потребность в святых тупицах. Сколько было одних столпников, сидевших на столбах в оковах по собственному желанию?!» — Иосиф подумал о столпниках, и как тут было не ухмыльнуться. Маска смеха, явившись на его лицо, причинила ему сильную боль.

«О, мой Бог! Я почему-то всегда полагал, что Ты и сам презираешь тех, кто слишком прямолинейно исполняет в Тебя веру. Однако, хочешь, я сегодня, — не смогши родить от себя самого детей, — рожу Тебе, Богу, великомученика? У великомученика этого, будет вполне звучное имя, знакомое многим за морями. Какая все-таки умная идея пришла когда-то в мою голову, когда я немножко похвастался на бумаге и разослал свое хвастовство эстафетой к кордовскому везиру Хасдаю через всю Европу?! Теперь заговорят во многих богатых домах Кордовы и Багдада, Константинополя и Киева: «Ах, владетельный царь Иосиф сгорел заживо в храме, не пожелав оставить своего бога. Значит, велик этот бог!»

Иосиф поднял глаза к потолку: потолок чернел на глазах. Иосиф перевел глаза на стены: глинобитные стены были в паутине трещин. Он шагнул к двери. Он шел к выходу — Иша, опрометчиво ставший «царем», и думал: «Властителем этой страны был я всегда. Но странное дело: меня стали прославлять одни и поднялись против меня другие вовсе не в те годы, когда я безраздельно царил, но только после того, как я сам раструбил о своем царствовании на весь мир и принародно водрузил себе на голову корону. Неужели так устроены люди, что власть им не во власть и сила не в силу, покуда не поставлены на оных печати?! Неужели люди повсеместно живут только печатью?! Только печати слова поклоняются и за печать слова умирают?.. Всем был я здесь. Но безропотно сносили мое самовластие кочевники, пока не заставили меня обстоятельства объявить себя равным Кагану, — и тогда тут же мои подданные не нашли ничего лучшего, кроме как попытаться принести меня в жертву за грехи свои и, лишив возраста, отправить на небо?! И ведь отправили бы, не смилуйся надо мною глупость наследника... О великий Масон, аггел лика! Эн-Соф, — осмелев, назвал Иосиф громко вслух другое, неизрекаемое, имя своего Неизреченного бога, — неужели ты предал меня?!».

Он думал все другие слова, а вслух только громко кричал и кричал иеизрекаемое имя своего Неизреченного бога.

Он думал: «Сейчас разрушатся храмовые стены.

Пусть хоть разрушатся они не безгласно, а с именем Бога моего!..»

Но смолчали стены, и даже эхо не откликнулось на Иосифа крик. Будто умер бог его. Неназванный, — всем для всех был он, а названный — пустота.

И встал на колени, и возопил тогда Иосиф:

— Соратники мои! Подойдите — не найду я мудрого меж вами. Ты, Гер Фанхас, где ты? Об двери во дворец мой тебя разбили!.. Ты, Арс Тархан? К предкам своим убежал от меня ты... Ты, Гер Булан? Что-то давно уж не слышу я голоса твоего во храме? Говорил ты мне, что, как лодия, плавает твой конь. Коня твоего я во дворе храмовом не вижу? Донесли: к Барсу перебежал Булан. А ты, Памфалон! Разве я не поднял тебя из простоволосых с помощью своих людей в Константинополе, подкупивших владельных бога твоего?.. Но со страху разорвалось твое трусливое сердце... Не считал я тебя своим единоверцем, Вениамин, но ведь помиловал. Однако и тебя нет: сам ты себя по неразумности своей на жертвенник положил, сам себя ножом толпы проткнул... Кто еще? Ах, есть у меня бесплодная жена Серах. Убежала—прибежала! Бог с нею, с бесплодною. Куда ни побежит — плода не принесет... Прошли дни мои. Думы мои — достояние сердца моего — разбиты. Если бы я ожидать стал, то преисподняя — дом мой. В тьме стелить мне постель. Гробу говорить: «Ты — отец мой!» Червю: «Ты — мать и сестра моя!..» Эй, где же моя надежда? Кто ее теперь увидит?.. И оставляемое мною, кто со мной разделит? Серах, где ты? Где клятвы твои?!

И тогда вышла из темноты храма к Иосифу чернокудрая Серах, и к нему прижалась, и сказала, прикасаясь пальцами к короне на его голове.

— Я не убежала. Я здесь. Я с тобой все разделю. Никто, кроме женщины, тебя теперь не увидит. Никто, кроме женщины, с тобой, обездоленным, беду твою, как ложе, не поделит... Что мне жизнь моя в бегстве, когда ты, такой красивый и гордый, не обласкан?! Дай защищу я тебя! Дай тебя в себе сохраню — величавого!.. Всегда одного тебя я любила, как увидела, ненаглядный, красивый мой! Об одном тебе мечтала, в надеждах своих на тебя надеялась!.. Поцелуй же меня долгим поцелуем — не побрезгуй перед огненной пещью!.. На все я ради тебя, прекрасный мой, готова. Но что сделать мне сейчас? Что совершить? Какой тебе от меня нужен подвиг? Каюсь я, грешная: о себе молодой я подумала, когда русы к городу подошли. Испугалась, бежать одна хотела. Ведь не только чтобы ценности в Крыму, в горах, в караимском храме древнем Чуфут Кале спрятать, скинию и ковчег для единоверцев наших, из Хазарии исходящих, сохранить, села я на лодии уплывавшие. Но тебя, ненаглядного, единственного моего, бросить собралась. Подумала, стар уж ты, а я юна. Осень у тебя, а у меня весна. Зачем мне с тобой погибать? Итак всю себя я, без остатка, тебе отдала, юность свою цветущую с тобой, окаянным, ненасытным, погубила! А ты-то пожил — много за пять десятков лет своих удовольствий и почестей имел, много сладкого вина высокомерия выпил, в тщеславии выкупан, преклонениями умащен. Я же веточка зеленая, с листочками изумрудными, солнцу не нарадовавшаяся, перед луной высоко не напрыгавшаяся. Зачем мне неизбежное раньше срока принимать? А не умнее ли, не полезнее мне принять за отца своего Вениамина-великомученика распаянные приношения от единоверцев? Как на титлах в древнем храме Чуфут-Кале имя его золотом выпишут, насмотреться! К народу выйти, чтобы знал народ, что семя великомученика с людьми осталось — вот в дочери живет, а дочь внуков, достойных деда, народу своему родит...

Серах вздохнула:

— Так, каюсь, я, грешная, думала. Но, видно, думать полезно для себя — это одно. А думы свои противу сердца своего, противу жилочки каждой, тебя, любимого, помнящей, по тебе воплем тоскующей, — это совсем другое. Дочь любви я! Дочь крови горячей! Не хотела возвращаться, а не заметила, как я вот вернулась. Вот опять обнимаю тебя. Тело твое чувствую, и мне хорошо, и сердце сладостью полно. Скажи теперь, как мне дальше быть? Вспоминаю я историю предков. Пример и опору душе ищу. Была бы я Иудифь, вдова иудейская, красива видом и привлекательна взором, Барс Святослав, подошедший к городу, стал бы для меня как Олоферн из рода Навуходоносорова. Уж исхитрилась бы! Вся я соблазн, и нет стражи, которая сможет остановить меня. Сняла бы я тогда голову с Олоферна. Только вот беда — не вдова я. Как мне при тебе, живом муже, прелюбодействовать? Даже и святого дела ради прелюбодействовать не велит иудейский закон!

Сказала так и опустилась Серах на колени рядом с молившимся мужем своим, прекрасным Иосифом, и упала в ноги ему, и заголосила, как по покойнику голосят.

— Ой, любимый, прекрасный мой! Почему уже не вдова я, чтобы за тебя отомстить? Почему ждать часу своего должна?

И в ответ усмехнулся Иосиф и руку свою к змеившимся черным кудрям своей Серах протянул. Но не погладил ее волос, потому что шел уже от них такой жар, что показалось ему, что вспыхнут они, если их погладить, как пакля от прения. Отдернул он, как от костра, руку и сказал:

— Вот ты и вправду Серах — огонь! А вдовой-то стать куда торопишься? Еще солнце за небосклон нс зашло, природа не овдовела.

Проглотила слезы Серах:

— Зачем над тайной усмехаешься? Знаю я давно, что все мы — «дети вдовы». Отец мой Вениамин посвященным был и от любимой дочери тайны не скрывал. Знаю, что считают христианские еретики манихеи вроде убиенного епископа Памфалона себя тоже «сыновьями вдовы» и что из-за этого их в преступной связи с нами, посвященными в Йоциру, обвиняют. В знании Каббалы и закрытых чисел, в прочих от «детей вдовы» исходящих совращениях! Знаю я, и что ты с манихеями нашими городскими всегда на одном языке говорил. Все знаю. Помню, что наравне с моим отцом, Вениамином-мучеником, ты себя всегда тоже «ремесленником» называл. Говорил доверенным своим: «Разве управление не требует навыка потомственного ремесленного, цехового?! Разве везир — не профессия? Разве у иш (везиров) не может быть своих тайн мастерства, что, как во всяком порядочном цехе, от отца к сыну передают, а чужим, чтобы не похитили навык, тайны не доверяют?» Я все помню!.. Только где же сейчас твое «ремесло»? Что же оно тебя использовало, как девку непотребную, и бросило — на потеху, на расправу воям Барса тебя, Мастера, равнодушно отдает?! Или ты не Мастер?!

Поднял гордо голову Иосиф; хоть и на коленях в молитве последней, однако гордо сказал:

— Мак бенаш! Истлел труп!

Надо полагать, что Мастером Хирамом чувствовал себя в тот сладостный миг Иосиф. Известно всем про Хирама, что это он, сын одной вдовы, из колена Неффалимова, призванный Соломоном, храм и притвор храма строил. А посвященным известно и о том также, что, строя храм, разделил он строителей на разряды, чтобы получали строители каждый согласно труду своему и в соответствии со своими талантами и усердием. И потому мастерам шепнул заветное слово, зная которое они получали только им одним награду положенную, а подмастерья взбунтовались, захотели получать столько же, сколько мастера, и убили Хирама; мастера же нашли его могилу и над нею, покрыв себе руки белой тканью (в знак невиновности своей) сказали друг другу: «Мясо отделилось от костей. Мак бенащ! Труп истлел».

Мастера и до сих пор таинственно друг другу так говорят, сделав эти слова посвящением и подмастерьев низких в свой круг с тех пор — и впредь навсегда — не допуская. Погиб Хирам, но подмастерьям заветного слова, чтобы они не по трудам своим могли получать, все-таки не выдал. Вот и Иосиф тоже решил для себя, что уйдет он теперь в мир иной героем, но не предаст установлений. Оттого гордо и поднял голову, хоть и стоял на коленях. Оттого и сказал, как в завете:

— Мак бенаш! Истлел труп!

Хотел он тоже, чтобы и о нем слово передавалось из поколения в поколение, от мастера к мастеру.

Поднялась на ноги лежавшая ничком и рыдавшая у ног Иосифа верная Серах. И встала рядом. И обе руки к нему, прося, протянула и закричала, как иод рукой палача на плахе:

— Нет! Нет! Не хочу! Не истлел еще ты, муж мой, прекрасный Иосиф! Зачем ты себя и меня на смерть обрекаешь?! Ради кого и чего? Что нам с тобой от того будет, что от мастера к мастеру кто-то на ухо «Мак бенаш!» прошепчет?! Мы-то рядышком в землю сырую сейчас ляжем. Мы-то никогда уже друг друга сладко не обнимем, на ложе не взойдем с любовью. Бежим отсюда скорее, милый, прекрасный мой. Сестры мои за сакалабами в замужестве. Укроемся у них. Не отдадут шурины мои ни меня, ни тебя, мужа моего, в обиду. Переждем, укрываясь у них, беду, а там, глядишь, и небо развиднеется, и луна полная выйдет, нам поможет! Давно уж не чужие мы этой земле — родная земля нас не выдаст!

— Родная... — искривилось горьким смехом лицо Иосифа. И нельзя было понять, то ли мышца смеха, перетруженная, опять его подвела: гримасу, вместо теплой памяти, от бессильной усталости изобразила; то ли сам он только уже горечью жил, горечи хотел и одну горечь из себя выдавить смог. — Это ты, Серах, говоришь, что родная земля нас не выдаст?! Ты, которая меня все ссорила с нею! Не твои ли слова, что кочевники — скот, купцы — псы, ремесленники — тутгара-прислуга. Одна ты — Черное Пламя. Ах, дитя вдовы! Ах, единственная женщина, принятая в тайное общество!.. На! Вот — теперь наглядимся на пожар. Пламя сами зажжем, в пламени сами погибнем! Мы очень красиво будем гореть! Роскошное зрелище!

— Любимый мой! Зачем ты так? Я вернулась не чтобы сгореть с тобой, а чтобы спасти тебя!.. Сохранить лик твой на земле! Ясный, гордый лик. Нет тебя прекрасней, мой Иосиф!.. Лицо твое — чистое золото, кудри твои — пальмовые гроздья. Очи твои как голуби на водных потоках, купаются в молоке, сидят у разлива. Губы твои — красные лилии, капающие миррой текучей. Ноги твои — мраморные столбы, поставленные в золотые опоры. Облик твой — как Ливан, ты прекрасен, как кедры его. Таков ты, мой милый, таков мой муж. Завидуйте, женщины Хазарана! «Досталась я милому, и меня он желает, — пойдем, мой милый, выйдем в поля, в шалашах заночуем. Выйдем утром в виноградники: зеленеют ли лозы, раскрываются ль бутоны, зацветают ли гранаты? Там я отдам мои ласки тебе». Разве тебе для счастья меня мало?! — я хочет обнять Серах своего прекрасного Иосифа, голову ему свою чернокудрую на плечо положить.

Говорит: — Вместе мы. Что нам еще от жизни надо?.. Пойдем же скорее, пойдем отсюда. Из ада этого прочь, Иосиф? Пойдем в поля — там переночуем и решим, как быть дальше... Все начнем с тобой сначала. В чем-то мы здесь ошиблись... Сироты мы теперь с тобой, мой царь! Истинно дети вдовы-природы. Бежим: добрые люди сирот пожалеют...

Растрогался Иосиф. Протянул было опять руку, что-бы обнять за плечи свою Серах, но отдернул руку — показалось ему, что черное пламя его лизнуло. Сказал:

— Какие же мы сироты, Серах, коли сами мать свою извели? Если дети убили свою приемную мать, то равно тяжек грех. Что ты Единому скажешь: «Нашла я, сирота, себе землю. Обласкала она меня, поила, кормила, а я ее разорила... Прости меня, Единым За сиротство пожалей?..»

Попыталась Серах поцеловать любимого:

— Не бери на сердце, мой царь?.. Разве не о благе для Хазарии ты думал? Много разных языков слилось в один общий котел у нас в Хазаране. Ты обольстился: «Торговля — мир. Торговый язык — для всех един». Разве ты виноват, что рахданиты стали ссорить языки? Не кричали: «Тот купец плохой, потому что конкурент мой». Кричали: «Тот купец плохой, потому что не на святом языке говорит. Прогони-убей гойя!» Много разных сект развелось у нас в городе: «дети вдовы», «сыновья вдовы», прочие заговорщики-еретики. Все тебе нашептывали: «Обопрись тайно на нас? Мы тебе через сообщников своих в чужих землях поможем. Мы тебя там поднимем, а ты нам тут благоволи». Ты поверил! Но вышло, что кордовскому Ремеслу помог, а собственное Отечество разорил. Обманули тебя, любимый мой, эти преступники... А ты ведь мудрым был. Ты мне сам открылся: «Ту веру царь должен принять, над которой царит. Тот язык беречь, которым правит». Как ты на Большом Сборе хазар ненависть в пользу обернул!.. Разве ты виноват, что ржа далеко зашла, что они тебя после Большого Сбора не послушали. Кагана старого под знамя вывели?! О, ты еще найдешь применение своей мудрости. А сейчас прочь нам отсюда надо!.. Приободрись, Иосиф! Ну, обними меня, мой желанный! Муж мой! Прикоснись ко мне, найдешь силы бежать!..

Не прикоснулся, однако, к возлюбленной Иосиф. Молча с колен поднялся и пошел к порогу храма. Ни одного стражника во дворе храма уже не было. Лишь жались к стене храма осиротевшие ребятишки. Они были испуганы и больше уже в войну не играли.

И засмеялся Иосиф.

— Эти — сироты, забрать их некому. Так же вот и я сирота. Был царь, стал дитя вдовы.

Ему было приятно подумать о себе, как о сироте. Думалось ему, что вот народ, о котором он заботился, отбился от руки его, царя своего.

С порога храм было видно, как в городе по обоим берегам затихает бой. На левобережье сражалось ополчение ремесленников. На правобережье пытался каждый защитить свой дом. Сражались купцы, не вышедшие вчера навстречу Барсу Святославу вместе с Каганом. Однако настоящего боя уже давно не было, ибо разве можно было назвать сражающейся толпу обезумелых мужчин, которых медленно обступала белая стена. Мужчины умоляли о пощаде — им в ответ кидали брошенные ими сабли.

«Варвары! — подумал Иосиф. — Они хотят остаться благородными и по своим варварским представлениям полагают, что оказывают этим мужчинам великую милость, разрешая отправиться на небо непременно с саблями в коченеющих руках».

На широкой стене, опоясавшей двор храма, у костров, разведенных под чанами с кипящей смолой, суетились воины из особого отряда Неизреченного. Они были в голубом, как Иосиф, и в руках у них были черпаки с длинными древками. Они собрались защищать до смертного вскрика ковчег и священные сосуды. «Вот мученики, по которым я печалился, — подумал Иосиф. — Только не великие, потому что безымянны. Нет ни у кого из них громкого, как у меня, имени; и ни звания, ни должности тоже нет... Ах, знали бы вы теперь, что собрались умереть, защищая в храме то, чего уже в храме нет. Впрочем, что вам?.. Сочинители напишут славы вашей ради, что бог увидел ваш подвиг и сотворил чудо и самолично прибрал сосуды, так что когда ворвались варвары, то отдернули они черную занавеску и увидели за нею только пустоту. Ах, напрасно я, видимо, ухожу из храма. Раз должно еще случиться такое чудо, то не сгорит храм. Или он сгорит уже после того, как свершится чудо?.. Всегда ведь храмы сгорают после того, как успеет совершиться в них чудо!..»

Иосиф подошел к смертникам, охранявшим Храм и остров. Были они пока без дела. Воины Святослава не торопились осаждать храм. Там, в городе, по обоим берегам реки они преспокойно продолжали заниматься своей нехитрой игрою, выкуривая из горящих домов остатки разбитого противника и заставляя врагов умирать с саблей в руках. Воины Святослава так увлеклись этой своей забавою, что, к удивлению Иосифа и вопреки обычаям войны, предпочли ее насилию над женщинами и грабежу. Драгоценные вещи они просто кидали в общие кучи посреди улиц. Женщин и детей направляли к берегу реки, где рядом с вытащенными на берег бесчисленными челнами уже варилась на кострах пища, сидели раненые, вокруг которых суетились волхвы, прикладывавшие к ранам кровоостанавливающие коренья.

Иосиф поднялся на стену, постоял возле одного из чанов с кипящей смолой. Ее приготовили лить на головы наступающих. Какой-то лучник, похоже, булгарин из союзных со Святославом войск, увидев снизу корону на голове Иосифа, как бы нехотя прицелился, выстрелил. Все на стене замерли, видя, как убийственно медленно, словно замерев в полете, приближается к голове Иосифа красноперая стрела. Стрела прошла над короной. Иосиф, по-прежнему улыбаясь одеревеневшим лицом, спустился со стены и попросил открыть ворота.

— Куда ты, царь?! — спросил открывавший ворота смертник в голубом одеянии. Иосиф не ответил. Он вышел из храма и зашагал по острову мимо своего дворца к наплавному мосту. Он видел, как за ним выскользнула из храмовых ворот и побежала желтая тень, похожая на Серах. Но не приостановился. Он шел на левый берег — туда, к кострам с ранеными вокруг них, к пище, к детям и женщинам.

Он ждал, что сейчас ему в спину попадет пущенный пращи камень или между лопаток вопьется стрела, направленная из окна храма. Камень не попал, а стрела не впилась.

Он уже шел между дерущимися. Возле одного из горевших домов он отломил чудом не обуглившуюся зеленую ветвь и взял ее. В голубом наряде первосвященника, с широким желтым поясом, с короной на голове и зеленой ветвью в руке он казался себе очень внушительным.

Солнце еще было низко, и в косом утреннем свете, прямо против которого шел Иосиф, горящий город почудился Иосифу похожим на лоскут из красного шелка, нашитый на черное полотно многоводной Реки внизу и синий шелк Неба вверху.

И вдруг увидел Иосиф занесенный над собою меч, и город стал в его глазах белым-белым, а Река и Небо одинаково черными. Меч был все ближе. Но когда Иосиф, ожидая удара, закрыл глаза, то услышал крик — пронзительный крик женщины. Он открыл от крика глаза и увидел, что у самых его ног корчатся два куска человеческого мяса — два обрубка в лоскутах желтой материи. Все, что мгновение назад было прекрасным женским телом. Он перешагнул через обрубки, и, когда перешагивал, то ему показалось, что от одного обрубка на него, застывая, глядят не мигая прекрасные черные глаза Серах, а над ними треплются в воздухе, как черный факел, ее волосы. Волосы были как черный виноград, и гроздьями мелкие колечки свисали, длинными лозами пряди по плечам расползались. У нее были губы как алый сок. Однако какое ему теперь могло быть дело до той, кто заслонив его от меча, приняла смерть раньше, а ему на несколько мгновений жизнь продлила?..

Он шел по наплавному мосту и удивлялся на себя: почему он не приказал сжечь этот наплавной мост? Или у него не поднялась рука уничтожить то, что было его детищем и принесло ему столько звонкой благодарности, которую он мог часами считать (щупать? видеть?). Он споткнулся, зазевавшись. Споткнулся о что-то тяжелое, теплое и липкое и выронил свою зеленую ветвь.

Нагнулся, подобрал, зажал в кулак, снова поднял зеленую ветвь над головой. Но теперь с ветки капало ему на лицо что-то теплое и липкое. Иосифу не захотелось поднимать глаза на свою зеленую ветвь, чтобы не убедиться, что он уже вымазал свою ветвь мира по оплошности кровью.

Барса Святослава он узнал сразу, хотя и был Святослав без голубого княжеского корзна на шее. Святослав уже снял с себя доспехи и стоял коренастый, в белой рубахе и широченных синих штанах, с кисточкой-оселедцем на бритой голове.

«Таким вот и описал мне тебя в осведомительном письме из Киева Вениамин, а я по привычке Вениамину не поверил», — подумал Иосиф и, сообразив, что судорожно сведенная мышца смеха все еще кривит его лицо в широкую улыбку, неожиданно для себя вслух, громко и представительно, умело подобрав славянские слова, сказал:

— Приветствую тебя, Барс Святослав — великий полководец! — Я слышал, что ты нуждаешься в расторопном Ише-везире?..

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница